Уроки хунхузского – в новой книге Василия Авченко
Как уже рассказывал «Вечерний Владивосток», совсем скоро увидит свет новая книга известного дальневосточного писателя и журналиста, лауреата премии имени Арсеньева Василия Авченко «Дальний Восток: иероглиф пространства» (16+). Сам автор определяет жанр произведения, как геолирика или геометафизика – возможно, в шутку, но ведь в каждой шутке – лишь доля шутки. Спросить об этом можно будет самого автора на презентации, которая пройдёт во Владивостоке в середине мая. С согласия Редакции Елены Шубиной (АСТ) «ВВ» публикует одну из глав нового издания.
Слов дальневосточного происхождения в русском языке немного. Все они – редкие, краснокнижные. Слишком недолго русские живут на Дальнем, слишком нас здесь мало, да и культурный взаимообмен с настоящими азиатами – японцами, корейцами, китайцами – очень слабый. Из китайских слов, проникших в русский, навскидку вспоминаются чай, чесуча (у Станюковича – «чечунча»), женьшень, фанза; из корейских – минтай, из японских – иваси… Даже при тесных, например, торговых контактах, как правило, китайцы изучают русский, а не наоборот; в приграничных китайских городках на русском говорит едва ли не каждый, в приграничных российских на китайском – почти никто.
Как ни странно, знакомство с Японией долго шло у нас через Запад и англоязычную культуру, что породило спор «сусистов» и «сушистов»: на что больше похоже шепелявое японское shi? По тем же причинам многие японские слова прописались в русском языке в исковерканном виде. В английском, к примеру, нет буквы «ё», из-за чего слова с соответствующим звуком писались через io, получая лишний слог, отсутствующий в оригинале: Токио вместо Токё, Киото (как похоже на русский «киот») вместо Кёто.
Вплоть до ХХ века Япония была страной сверхзакрытой. Первым русским, родившимся в Японии, считается Николай Матвеев, летописец Владивостока. В 1920-х Японию приоткрывали писатели Роман Ким и Борис Пильняк.
Японскими словами изобилует повесть Сергея Диковского «Патриоты» о жизни приморской границы в 1930-х: хантэн, сакэ, синдо, хибати, сампасэн, исабунэ, ханьши, соба, сэнсэй, кавасаки. Вот музыкальный инструмент «самисэн» – сейчас принято говорить «сямисэн», вот игра «маджан» – маджонг, вот деревянные тапки «гета» (теперь пишут «гэта»), «остров Тайван» (Тайвань). Диковский был первопроходцем, этих слов в русском языке тогда не было, и видно, с каким наслаждением недоучившийся востоковед тащил их в родную речь. Цитировал японские поговорки и даже японскую песню «Катюша неописуемой красоты», сложенную в честь толстовской героини Кати Масловой: «Катюса каваийя вакаре но цураса», то есть «Катюша кавайная» – понятно без перевода. Вот японские солдаты, готовясь завоёвывать материк, учат русский, и писатель смотрит на родную речь чужими глазами: «Легче пройти с полной выкладкой полсотни километров, чем произнести правильно “корухоз” или “пуримёт”… Это был странный язык, в котором “а” и “о” с трудом прорезывались среди шипящих и свистящих звуков, а “р” прыгало, как горошина в свистке». Японский солдат-балагур Тарада утверждает: «Русский понятен только после бутылки сакэ». По его словам, одному пехотинцу после занятий русским даже пришлось ампутировать вывихнутый язык… В «Приключениях катера “Смелый”» Диковского уже советские моряки-пограничники, охраняющие Камчатку, штудируют японский, путаясь в непривычных, избыточно вежливых конструкциях: «Ни боцман, ни я не могли уяснить, почему “простудиться” означает “надуться ветром”, а “сесть” – “повесить почтенную поясницу”. Я сам встречал фразы длиной метров по сто и такие закрученные, что без компаса просто выбраться невозможно. По-русски, например, сказать очень легко: “Я старше брата на два года”, а по-японски это будет звучать так: “Что касается меня, то, опираясь на своего почтенного брата, я две штуки вверх”. Сначала дело не клеилось: легче нажать спусковой крючок, чем приставить к слову “бандит” частицу “почтенный”. Но мы были терпеливы и уже к пятому уроку вместо понятного на всех языках: “Стоп! Открою огонь!” – могли сказать нараспев, по-токийски гундося: “О почтенный нарушитель! Что касается вас, то, опираясь на господин пулемёт, прошу остановиться или принять почтенную пулю”».
Описывая начало Золотой Колымы, когда в порт Нагаево, ещё не выросший в город Магадан, тянулись первые пароходы, Диковский объясняет бытующее здесь до сих пор выражение «на материке», видимо, тогда и возникшее: «Нагаево лежит как остров на двух морях. Здесь и говорят, и в официальных бумагах пишут вразрез с географией, но подчёркивая своё островное положение». «Материк», «большая земля» – вся остальная Россия; у геодезиста Федосеева близкое значение имеет слово «жилуха» – «обжитые территории».
С конца XIX века и до 1940-х в Приморье, Приамурье, на КВЖД бытовал русско-китайский пиджин, в котором фигурировали не только русские и китайские, но и особые, синтетические слова, которых нет ни в том, ни в другом языке. Следует учитывать и то, что по соседству с Приморьем жили не собственно китайцы – «хань», а маньчжуры (отсюда обиходное название выходцев из Китая – «манзы»; на Транссибе даже была станция Манзовка, после Даманского переименованная в Сибирцево).
Некоторые словечки из этого языка находим в записках Вересаева с Русско-японской войны: «Шанго (хорошо)? – с гордостью спрашивали мы, указывая на сестру». «“Шанго” – хорошо, – приводит поэт Несмелов слова Арсеньева, называвшего этот жаргон «волапюком». – Этого слова нет… ни в русском, ни в китайском языках. Китайцы думают, что это русское слово, мы – что оно китайское. Но понимаем его одинаково: хорошо».
Взаимопроникновение русского и китайского описано в харбинских рассказах Несмелова: «бойка» (прислуга, от boy), «полиза» (полиция), «машинка» (мошенник), «хо» и «пухо» – хорошо и плохо, «ходя» – китаец. Те же и другие слова записывал Пришвин, заставший в 1931 году Владивосток ещё многонациональным: «купеза» (купец), «мадама» – женщина, «бабушка» – жена. Хунхузами называли китайских таёжных разбойников, капитанами коренные приморцы величали любое русское должностное лицо; ханой, ханжой или ханшином в Приморье звали китайскую водку с характерным запахом. Питомзой или питонзой (у писателя Басаргина – «питауза») называют подводную авоську, с которой ныряют за моллюсками. «Шампунька» – лодка, «старшинка» – глава китайского сообщества…
Этот жаргон исчез после исхода азиатов из Приморья и конца русского Харбина. В 1990-х, когда в Китай из Приморья и Приамурья рванули «челноки», возник новый приграничный «суржик». Корефаном китаец на рынке назовёт покупателя, к китаянкам принято обращаться «куня». Интересно проследить этимологический след: «корефан» возник из смешения китайского «кайфан» («открыто» – так кричат зазывалы) и русского «кореша». Или «помогайка»: это и китаец, помогающий приобрести нужный товар, и русский турист, перевозящий через таможню чужой баул под видом личных вещей, чтобы импортёр сравнительно легально ушёл от уплаты пошлины.
Шанхаями называли городские окраины, застроенные разномастными хибарами и населённые соответствующим контингентом (Олег Куваев: «“Шанхай” всегда располагается на морской окраине. Эта позиция свидетельствует о его обречённости. Новое строительство наступает из центра. “Шанхаю” отступать некуда»). Кое-где это слово ещё бытует, хотя на современный Шанхай маргинальные фавелы не походят даже отдалённо.
Гончаров, возвращаясь в 1850-х с Охотоморья в Петербург, записывал новые для себя слова: горбуша, черемша, нарты, пурга, заимка, морда (снасть), кухлянка, торбасы, чижи, пыжик, хиус, шуга… Сегодня почти все стали общепонятными, а тогда Гончарова удивляли даже бурундуки: «По деревьям во множестве скакали зверки, которых здесь называют бурундучками, то же, кажется, что векши…». В Приморье бурундуками пугали переселенцев-новичков: мол, зверёк вырастает в тигра.
Гончаров отметил странное для русского уха употребление в Сибири слова «однако»: «“Однако подои корову”, – вдруг, ни с того ни с сего, говорит один другому русский якут». То же замечал Пржевальский: «Каждому новому человеку как на Уссури, так и на Амуре бросается в глаза беспрестанное употребление жителями слова “однако”. О чём бы вы ни заговорили, везде вклеят это “однако”. Бывало, спросишь казака: “Это твоя мать?” – “Однако, да”, — отвечает, подумав, он, как будто сомневается даже в этом случае». Кропоткин в «Записках революционера» пишет, что «однако» в Сибири означает «должно быть», а вовсе не «но». В свою очередь, «но» нередко используется вместо «да».
Пржевальский: «Казаки на Уссури, да и в Забайкалье, употребляют довольно много особенных, местных слов. “Лонись, лонской”, значит в прошлый раз».
Крашенинников: «Людей, ободранных медведями, называют камчадалы дранками».
Пришвин: «Солнца уже не было там и моросило из тумана что-то среднее между дождём и росой: бус, как называется это моросиво на Камчатке». Во Владивостоке для описания схожей погоды – не то туман, не то морось – имелось слово «чилима́», а чилимом называли и водяной орех, и креветку.
Выросший в дальневосточной геологической семье, я с детства думал, что «ключ» и «протока» – нормальные, общевойсковые русские слова, а оказывается – горняцкие жаргонизмы; или же горняки подслушали эти словечки у сибирских охотников, да так и пошло? Неисповедимы пути лексические. Подобные же открытия происходили у меня с «сопкой», «падью» («распадком»). У Арсеньева находим сноски: «Распадок – местное название узкой долины». Вот она, цветущая багульником (который на самом деле рододендрон остроконечный) сложность маньчжурских сопок.
В записках Билибина находим выражение «сильно золотило», то есть промывка показывала высокое содержание драгметалла. Слово «стараться» Билибин использует в значении «мыть золото».
Есть и другие специальные слова – «энцефалитка» (закрытая брезентовая куртка с капюшоном), «пикетажка» – полевая книжка геолога, «латунза» – вырезанный и прижжённый знак на дереве, оставленный корневщиками, искателями женьшеня…
Для меня до сих пор остаётся загадкой, почему холмы и горы на Дальнем Востоке зовут сопками. Загадочно и само происхождение этого слова – то ли от «сыпучей горки», то есть насыпного кургана, то ли от «сопящей», сиречь вулкана. В «Диких пчёлах» Басаргина приводится полушутливая версия первопоселенца Ивана Ворова: «Дэк ить мы и дали им такое прозвание, сопишь, сопишь на ту сопку, ажно зипун насквозь пропотеет. Пойду, мол, посоплю на сопку».
Может быть, сопки прописаны в дальневосточной речи вальсом «На сопках Маньчжурии»? Но мукденские сопки с приморскими или камчатскими не сравнить – невзрачные бугорки посреди степи. Да и ещё у Крашенинникова – а это середина XVIII века – находим «горелые сопки», как казаки называют камчатские вулканы. «Сопка» уверенно вытеснила из местной речи «горы» и «холмы», став чем-то вроде восточного поребрика; и вот уже архитекторы питерского РосНИПИ Урбанистики пишут: «Сопка – элемент существующей планировочной структуры, характерный именно для Владивостока».
Фарли Моуэт в своей до сих пор не вышедшей на русском книге The Siberians упоминает непереводимые слова – taiga, stroganina; ихтионимы omul и chir (из последних готовится вкуснейшая ukha). Сибирское «язви тя в душу» Моуэт переводит буквально – ulcers on your soul; получается, конечно, не то.
Региональные особенности проявляются не только в словечках, но и в ударениях. Скажем, имя улицы Пекинской во Владивостоке, названной в честь Пекинского договора, а в советское время ставшей улицей Адмирала Фокина, старожилы почему-то произносили с ударением на первый слог. У старых харбинцев было принято произносить «в Харбине» с ударением на последний.
При всех этих и других нюансах не может не удивлять однородность русского языка, в котором региональные отличия носят сугубо косметический характер; не то – Китай, где жители различных провинций могут в прямом смысле слова не понимать друг друга, или маленькие по нашим меркам Италия, Германия, Франция. Это кажется чудом: огромная страна, немногочисленные города, похожие на полюса недоступности, – и все каким-то неуловимым образом связаны; все говорят на одном языке.
Тем не менее, ставя вопрос о существовании «дальневосточного региолекта русского языка», филологи склонны отвечать на него положительно.
Хотя называть те или иные слова сугубо дальневосточными зачастую можно лишь с натяжкой. Многие слова, считающиеся ныне отличительной особенностью Дальнего Востока, привезены сюда среднерусскими, южнорусскими или сибирскими крестьянами, военными, ссыльными и почему-то здесь прижились, а в остальной, большой России получили поражение в правах, как та же «сопка». Порой слова меняли значение (например, «кишмиш» в Приморье — не виноград, а актинидия — лиана, на которой растут крупные ягоды, в разрезе напоминающие киви; «корнем» называют женьшень, откуда происходят другие слова: «корневать», «корневщик», «корнёвка»). Но всё-таки лексическими эндемиками их назвать сложно: большинство этих слов понятно любому носителю русского языка.
На Дальнем Востоке обитает добрая гроздь экзотических слов вроде «шибаться» (бродить, шататься), «изюбрь» (самый крупный олень), «панты» (молодые оленьи рога), «срастить» (организовать, решить вопрос), «исполнять» (выделываться, валять дурака), «фонарно» (просто), «втарить» (купить), но всегда есть риск спутать аборигенные слова с «понаехавшими» откуда-нибудь из Сибири или средней полосы; их ведь никто не ограничивает в свободе передвижения.
Слов, которые бы, возникнув на востоке, пришли на запад и стали общеупотребительными, почти нет. Прописать новое провинциальное слово в большой русской речи куда труднее («язык – не резиновый!»), чем переселить рыбу-пиленгас из Японского моря в Чёрное.
В советское время названия дальневосточных предприятий начинались с «Даль»:
– Дальзавод;
– Дальдизель;
– Дальрыба;
– Далькомхолод;
– Дальморепродукт;
– Дальгипрорис;
– Дальхимпром… — примитивная, но стальной крепости конструкция.
Сибиряк Михаил Тарковский изобрёл термин «Дальдаль»; у Пришвина находим «Дальвосток» – сейчас так не говорят.
Дальслово. Дальдело…
Среди дальневосточников бытует мнение, будто бы у них самая правильная и чистая речь в России, свободная от оканий, аканий и других особенностей, свойственных коренным, «старым» русским областям. Сибиряки это мнение азартно оспаривают. Специалисты, по-моему, с иронией смотрят и на первых, и на вторых.